Анджей Иконников-Галицкий

НАШЕ ВРЕМЯ УШЛО НА ПРОРЫВ. ДМИТРИЙ ГОЛЫНКО-ВОЛЬФСОН

Глава из книги "Пропущенное поколение"


I .

Дмитрий Голынко-Вольфсон. Самый благополучный и литературно-обустроенный из героев этой книги. (Однако, вопрос: что это значит для поэта - комплимент или приговор). Только про него, да ещё, пожалуй, про Тимофея Животовского из них всех можно оптимистически сказать: "Он не только не умер, но и не собирается". Но Животовский активной литературной жизнью не живёт, предпочитая (судя по стихам) иные наслаждения. Голынко, наоборот, процветает во литературе, и, поддерживая переменный свой успех у девушек, не приносит ему в жертву менее приятные, но более нужные имидж-рекламные контакты. Он – выходец из того же микросоциума, воспитанник той же субкультуры ЛИТО и творческих студий 70-х-80-х годов. Войдя в поэзию в середине восьмидесятых, на излёте подпольно-парасоветского бытия и уже в самом начале поры новорусского света и хаоса, он вкусил романтического стремления к неповторимой искренности интонации; приобрёл и умение приспосабливаться к прилично оплачиваемой литературной моде. Выступает, печатается, его переводят на иностранные языки. Сотрудничает в московских и журналах право-(политически)-лево-(в искусстве)-западнического направления, ездит время от времени заграницу. Он свой человек «в свете», в пёстроволосой толпе питерского бомонда. Он выпустил две книги стихов, и готовит третью - в Москве, что неплохо. Правда, тиражи этих книг ничтожны, но зато они раскручиваются в интернете. У него в общем-то есть всё – кроме широкого читательского успеха. Он известен и ценим - в узком кругу приятелей и знакомых. В большом и успешном внешнем мире он – как поэт - по-настоящему не востребован. В силу чего его благополучие оборачивается той же драмой отторгнутости, что и судьбы других поэтов «пропущенного» поколения. Искренность всегда наивна. Но искушённость – всегда умение приспособиться. Что же необходимее для поэзии?

В девяносто втором году подборка стихов Голынко была напечатана в антологии "Поздние петербуржцы". Это был многообещающий взлёт: Диме (или Мите; друзья называют его и так, и так) было тогда двадцать лет, среди полусотни участников антологии он был самым молодым, и в этом смысле лидировал с огромным отрывом. Вторым снизу на возрастной лестнице был я, горжусь этой "серебряной" ступенью. Мне было двадцать девять. Дальше шли сорокалетние. Что и говорить, поэзия наша печально постарела, и не может помолодеть даже в топоровских объятиях...

Быть самым молодым в том ряду, где стариками - Бродский, Соснора, Горбовский - не просто почётно, это редкостное везение: это значит, что на тебя обратили внимание, и не только на тебя, но и на нимб твоей гениальности над головой. Виктор Топоров писал тогда о Голынко: "Ранняя поэтическая зрелость резко отличала его от ровесников и молодых людей несколько или сильно постарше. Одержимость стихом - жизнью в поэзии, поэзией для поэзии - придавала отроческим ещё, по сути дела, опытам, интенсивность подлинного переживания. ... Суждено ли ему (может быть, как раз ему) вывести питерскую поэзию из унижения не соразмерным ей творческим даром Бродского? Или он станет одною из звёзд Плеяды - уровня столь любимого творчески и поэтому столь отвергаемого им Сосноры? Или он станет скорей "поэтом собственной жизни" как Ширали или, в ещё большей степени Кузьминский? Сие загадочно."

Никто из участников антологии не получил от Топорова такого дорогостоящего билета в будущее. Правда, тут же прозвучали и другие нотки: "Честно говоря, я ждал от Голынко большего"; "он попал в творческий стопор..."; "Смешно было бы ставить крест на двадцатилетнем поэте".

В общем, да. Первое впечатление, производимое ещё пятнадцатилетним школьником Димой Голынко (я знаю его с восемьдесят пятого года) было впечатление гениальности. Точнее сказать, предвкушения гениальности. Слушаешь его стихи, глядишь на него - и кажется, что вот перед тобой волшебное яйцо, оно катается, подпрыгивает, распираемое изнутри живой энергией готового вылупиться птенца, и что сейчас, прямо на глазах произойдёт это чудо: рождение птицы-гения.

 

И колёса-ножи как по горлу стучат,

И вонзаются в рельсы, как зубы волчат...

 

Или:

 

Метель

позёмка.

Трамваи

вкось.

В руках

ребёнка

Земная

ось.

 

Или:

 

Вёсла в грудь. Неба звёздный бивак

светлячками полн.

Души мёртвых богов прилетели,

наверно, за мной.

Написано на грани гениальности. А может быть, уже за этой гранью?

"Талантлив! Ужасно талантлив". Это была обычная оценка подростка Мити разными причастными к поэзии взрослыми. Как-то раз в студии Топорова был вечер, посвящённый Бродскому - тогда только-только стало можно говорить о нём вслух; даже не очень можно; Топоров как всегда рисковал. Усугублялся риск тем, что на вечере присутствовал Михаил Мейлах, только что отсидевший срок по политической статье, ещё с печатью лагерной во взгляде. Сначала речь шла о Бродском, потом читали своё, в том числе и Митя читал. Из Дворца Молодёжи мы ехали с Мейлахом: он взялся меня подбросить на своей ветхой "Волге" до Солнечного, где я жил (сам он направлялся в Комарово). По дороге речь зашла о Голынко. "Талантлив! Конечно, очень молодой, но как талантлив!" - сказал Мейлах и посмотрел мне в глаза со значением, как будто он сам, если не родил, то, по крайней мере, откопал из-под земли этот талант.

У юного Голынко были и внешние данные подходящие для кандидата в поэтические гении: взъерошенный, очкастый, весь угловато-упрямый, и с подслеповатым упрямством во взгляде. Сей образ - птенец - есть и в его тогдашних стихах:

 

Россия, спаси мя!

Я твой воронёнок...

 

...Желтоглазым птенцом

Мне посеянным быть,

И - потерянным быть,

Мне взъерошенным,

скошенным,

колким...

 

Читал стихи надломленно-инфантильным (подростковым) голосом; если говорил о стихах, то мнения его были резкими, намеренно парадоксальными. Вокруг него создавалось некое поле: не такое, наэлектризованно-герметичное и мистическое, как вокруг Маши Трофимчик; не динамично-заводное, какое индуцировал Вадим Лурье, а - как бы это сказать - поле вылупляющегося гения, удивительного подростка.

Единственное, что смущало, так это чрезмерное совершенство этого образа, как будто кто-то наладил Митю быть таким, как будто всё это выучено и очень хорошо отрепетировано. Чрезмерно как-то узнаваемо, литературно. В Митином образе (как и в стихах) присутствовал элемент вторичности.

Да, так оно отчасти и было. Разумеется, Голынко был талантлив, и сейчас талантлив, и этим резко выделяется из своего нынешнего абсолютно бездарного окружения. Но его образ конструировался; конструировались его поэтические пристрастия и парадоксы. Здесь заключалось коренное отличие судьбы Голынко от судеб прочих персонажей топоровской студии и ЛИТО Сосноры. Те все, в той или иной мере, жёстче или мягче - шли против среды. Никто не помогал им становиться поэтами, почти всегда - наоборот. Про себя самого понимаю, что в жизни делом моим стали две вещи, на которые меня никто не настраивал, а только за это ругали и били: поэзия и вера. Занятие стихописанием вызывало непонимание, насмешки, отторжение, или на худой конец, глухое равнодушие, пожимание плечами, сожалеющее недоумение родных и близких Аллы Смирновой, Жени Мякишева, Маши Трофимчик - да, я думаю, всех остальных героев этой книги. Всем им в их духовном и творческом становлении среда была враждебна. У Мити Голынко, наоборот, был мощный союзник, друг, покровитель и помощник в контактах с этой самой "внешней средой" - его мать. Да и на внутренний мир сына она оказывала существенное влияние.

Это была удивительная и по-своему героическая женщина, порождение романтических "оттепельных" времён, ровесница Бродского, с которым была знакома (впрочем, кто в этом городе не был знаком с Бродским?). Я удивлялся ей при жизни; теперь, когда её, увы, уже нет, я восхищаюсь ею. Нет сомнения, что она всей жизнью своей была влюблена в поэзию; что сын её, её единственное творение, был задуман и рождён ею как будущий поэт, как будущий гениальный поэт. Она была настолько умна, что смогла включиться в жизнь взрослеющего сына, сохранить и своё место в его юношеском бытии, и своё духовное влияние на него. Когда у Мити собирались друзья во литературе - юнцы и юницы от Сосноры, от Кушнера, от Лейкина - она всегда присутствовала, общалась, курила, обсуждала стихи и жизнь вместе и наравне со всеми. Она ходила с сыном на стихочтения, на поэтические вечера, общалась и там, держала, как говорится, руку на пульсе. Бесспорно, Дмитрий обязан ей очень многим. Однако, есть и одно "но": материнское воспитание не выучило поэта Голынко противостоять окружающей среде, бороться с её агрессией, а наоборот, выработало привычку к этой среде подлаживаться. Искать духовного благополучия.

Такая установка, необоримая, потому что неосознаваемая, несовместима с поэтической гениальностью, ибо поэзия - всегда - противостояние. "Блаженни, егда поносят вам и ижденут и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, мене ради". Невозможно быть поэтом и думать о собственном благополучии и комфорте - в каком бы то ни было смысле - как невозможно напариться в бане, постоянно открывая дверь, и как невозможно напиться водки и оставаться трезвым. В этом я вижу главную суть творческой драмы Дмитрия Голынко.

 

II .

Мне тогда чертовски понравился этот пятнадцатилетний парнишка. Сейчас уже не помню точно, где мы с ним познакомились - в ЛИТО Сосноры, куда я заходил теперь уже изредка, или во Дворце Молодёжи, где бывал чаще. Он дал мне кипу своих стихов, я прочитал их не отрываясь. Потом, при следующей встрече, мы сидели в ЛДМовских креслах в пререрыве занятия топоровской студии, я критиковал его стихи, он нахмуренно слушал и не соглашался. С тех пор между нами установились отношения - если не дружбы, то дружественной симпатии. Надеюсь, что таковыми они и останутся навсегда.

Активнее, заметнее всех литературных точек города в это время светился топоровский клуб в ЛДМе, скромно именовавшийся "студией перевода". На самом деле, там собирались все. Там читал Гена Григорьев свою поэму о СПИДе (тогда о СПИДе только что услышали, и Гена не мог не отозваться стихами на такую новость), там выступали Коля Голь и Валя Бобрецов, забредал и Кривулин; Ирина Знаменская, Наталья Абельская, Татьяна Мнёва представляли женскую поэзию (простят ли мне они?) - возраста постарше; Алла Смирнова и Маша Каменкович - помладше. Появлялись и читали свои стихи и Юра Нешитов, и Серёжа Носов, и Женя Мякишев, и Валера Шубинский, и Дима Голынко; приезжали поэты из Москвы - словом, там были все.

И ЛИТО Сосноры ещё действовало - при непьющем и глухом Сосноре - но клонилось к закату. Голынко года два-три активно ходил туда. Но общее измельчание литературной жизни чувствовалось за толстыми стенами ДК Цюрупы как-то ощутимее, чем в динамичных и современных кулуарах Дворца Молодёжи. Как-то там становилось скучновато. Тем более ЛИТОшную молодёжь (надо отдать должное Сосноре, юный состав ЛИТО он поддерживал и сохранял) тянуло на домашние стихотворческие посиделки, в свободной, неказённой обстановке, к Диме домой. Там, в тёмной прокуренной квартире у Техноложки, под высоким потемневшим потолком, в четырёх сумрачных стенах, оклеенных допотопными обоями, за круглым дубовым столом очень часто собирались юные поэты и поэтессы, критики и критикессы - и после занятий ЛИТО, и по случаю какого-нибудь события (например, Диминого дня рождения), и просто так. Там была поэтическая разруха и вольница. Там много курили (только молодой хозяин не курил), много читали стихов, и слушали друг друга искренне и внимательно.

Я думаю, не ошибусь, если скажу, что душой этих сборищ была мать Димы. Она ничего особенного не делала, курила, слушала стихи, участвовала в общем разговоре - но явно было, что устойчивость этого маленького поэтического мирка заключена в её присутствии. Без неё как-то становилось неуютно. С сыном они составляли некоторым образом дуэт. В них жил свет истинной, неприкаянной поэзии.

Всё в этом мире кончается. Конец Перестройки и то, что случилось потом - сделали стихи неактуальными. Внутренний мир одного отдельно взятого человека не может быть интересен, когда рушатся миры и гибнут тысячи людей. Перестали существовать ЛИТО и поэтические студии. Инерция какое-то время ещё продолжалась: в девяносто втором году на первом вечере Поздних петербуржцев в том самом Юсуповском особняке на Невском, где я когда-то впервые пил коньяк с Соснорой, - народу было море, яблоку негде было упасть; в огромном зале Дома Актёра слушатели стояли по стенкам и в проходах. На втором вечере тех же Поздних, через год или два - треть зала зияла пустыми стульями. Сейчас смешна была бы попытка собрать и десятую часть зала.

Что произошло и что именно изменилось - мы ещё не поняли; но изменилось что-то радикально и неприемлемо. Хотя и ничего не изменилось. "Как во дни перед потопом ели, пили, женились и выходили замуж, и не думали, пока не пришёл потоп и не истребил всех". То, что было великим, стало смешным. Пророков перестали слушать, да они и перевелись; подлецы восторжествовали, герои попрятались или подохли. Язык русской поэзии стал так же непонятен новым поколениям, как древнегреческий. "И, по причине умножения беззакония, во многих охладела любовь". Так сказано у Матфея.

Апокалипсис совершился на глазах у всех.

Эпоха Пушкина в русской культуре закончилась; наступила эра Шендеровича.

Мать Димы Голынко умерла. Собрания в его доме возобновились примерно через год после её смерти. Но это уже были другие собрания. Там господствовали другие люди и другие интересы.

 

III .

Есть два полюса поэтической судьбы. Вот - поэт Горбовский. Иные его стихи стали народным достоянием, перекочевали в песню, их цитируют и поют, а имени автора при этом не знают. Девяносто процентов слышавших про "Фонарики" никогда не слыхали про Горбовского. Он - забыт. Другой полюс: имя поэта у всех на слуху, ему дают премии, его показывают через день по телевизору, и обыватель, никогда в жизни не читавший стихов, "на жену, на фортепьянах обучающуюся глядя, говорит, от самовара разморясь": "А-а! Такой-то! Как же, знаю. Поэт!". При этом найти человека, способного вспомнить хотя бы строчку этой знаменитости невозможно и с диогеновым фонарём. Это судьба Кушнера, Кривулина, Пригова, да и почти всех ныне широко известных стихотворцев.

Какая судьба выгоднее? Риторический вопрос! Святые иконописцы не подписывали свои творения, и через созданные ими образы светится Царство Небесное. Ну и выгодно ли быть святым?

Стихов поэта Эн-Эн никто не знает, но его зовут в президиумы, приглашают в халявные поездки заграницу, его издают, о нём пишут, ему платят деньги, у него берут интервью... Правда, святой, пройдя все земные мучения, переходит в вечный Свет и садится одесную Бога... А Эн-Эн постепенно сам забывает, кто он есть и кем был, и исчезает из реального бытия тем быстрее, чем шумнее его пустая известность. И наконец превращается в набор букв от собственного имени - наподобие писателя А. Б-ва или композитора А. П-ва, намертво вписанных в надгробную строку президиума Международного Конгресса поэтов.

Доминанта романтического противостояния среде, свойственная выросшим в подполье эпохи "застоя" поэтам Пропущенного поколения необоримо влекла их к запредельным маякам (и миражам) первого пути. Конечно, до святости им далеко. Поколение во всех отношениях слабое и половинчатое, хотя и проникнутое высокими идеалами, не оставило ни своих преподобных, ни своих мучеников. Его представители, лучшие, талантливейшие - не смогли ни раздать имение нищим, ни возлюбить врагов своих, и даже в попытках вырвать собственное око, вырывали всегда не то, которое их соблазняло. Поэтому они не сподобились торжества в Свете, а получили то, чего заслуживали (не по земной справедливости, а по несправедливости Божия суда) - покой вечной безвестности. Хорошо: они остались самими собой и честными, хотя и потерпели жизненное поражение.

Но в последние времена, когда распалась связь эпох, поколений и культур - расплодились людишки молодые и активные, выпестованные под руководством десятка стариков, давно лишённых - в углу советского безверия - чести; забывших и о совести. Эти молодые и активные сказали первым делом, что - красоты нет, истины нет, нет абсолютного, единого для всех мерила духовных и нравственных ценностей; что, собственно, ничего нет, и поэтому всё - всё равно, и назвали это - чтобы удобнее было - постмодернизмом. Всё всё равно, всё равно всему, всё было когда-то и ничего не было на самом деле. Навозные мухи и черви, ибо их цель, их идеал - разложение. Для них опасно одно: человек реально талантливый, ибо талант - всегда! - противостоит разложению. Значит - таланта нет. Энтропия и гнилостный дух. Мир и творчество превращаются в неструктурированную никчёмную массу - проще сказать, в кучу дерьма.

Отменив талант, они одним махом устранили конкурентов на литературном поле, которое изначально было для них лишь местом дележа добычи. Они захватили залы и галереи, журналы и интернет, назвали себя, бездарненьких, - "поэтами", "писателями", "критиками", и начали усиленно повторять имена друг друга, выучивать свои имена сами и заставлять зубрить других... В силу своей бездарности (ибо они бездарны: кто же, хотя бы просто умный - пойдёт сейчас в нищенствующую, деморализованную литературу? Умные и пассионарные идут в бизнес и в бандиты, для литературы остаются отбросы, никчёмные честолюбцы) - так вот, в силу своей бездарности они не могут ничего написать такого, что представляло бы хоть какой-нибудь интерес, что хоть кем-то было бы прочитано. Они не читают даже друг друга, даже себя самих. Они только повторяют буквы своих имён, склоняют их на все лады - в пустых залах, в глупых снобских журналах, в интернете, который, как известно, всё стерпит.

Не буду называть имён. Недостойны. Просто - таково ныне (в основных чертах) окружение Дмитрия Голынко. Залог мнимого успеха.

 

IV .

Я не буду витиевато рассуждать о стихах Дмитрия Голынко. Я знаю одно: они талантливы - как стихи пятнадцатилетней давности, так и нынешние. Мне представляется, что в середине девяностых Голынко провалился в пучину псевдо-пост-модернистского пустословия, - впрочем, и в провале оставался небездарен - а теперь (может быть, в силу возраста) выкарабкался: я вижу в последних его стихах признаки прояснения творческого сознания. Ну, это моё, субъективное. Я просто приведу - для сравнения - два стихотворных фрагмента, и читатель оценит.

Первый, 1986 год (автору 16 лет), не опубликован:

 

Поклонись, мой ангел, поклонись

Всем убогим,

не забывшим,

Всем усопшим,

не простившим.

Окунись, мой ангел, окунись

В певчих строк тернистую тину.

Стая рифм нелепа и сира.

Помолись, мой ангел, помолись

За Бориса, Глеба,

Велимира,

Осипа и Марину...

 

Второй, из книги "Стихотворения", изд. "Коллекция. BoreyArtCenter ", 1994, тираж - 200 экземпляров:

 

Грибы в железных рубахах

под дудку Мицкевича пели

в маковом сердце костёла

бутонной святой Анны.

И гроза в сюртуке влаги

с фалдами ручьевыми

барабанила литанию

по Адриатике и Каролине,

по онемеченному полонезу,

по мимолётной отчизне -

Польша, вышла оплошность,

и я зябну в унтах на чужбине.

О, кренделя мускулистых готик,

цветные изюминки стёкол,

в пол-уха слушайте зреньем

на литовском санскрите службу:

капают ноты с пюпитра,

разбегается цокот стаккато

латиницей на конверте.

 

Я не знаю, какое стихотворение лучше. Но по прочитав первое, я понимаю: я люблю его автора и верю ему совершенно. Во втором - не верю ни одному слову: ни его отношению к Польше, ни тому, что он был в том костёле, ни что он "мёрзнет в унтах на чужбине" - ничему. Конечно, это субъективно.

...В первом из приведённых отрывков упоминаются Велимир, Осип, Марина. Как-то недавно в разговоре я услышал от Дмитрия такую мысль: меня сейчас не печатают не читают, но чтобы напечатали и прочитали потом, надо успеть попасть в списки часто упоминаемых авторов, вписаться в нужную тусовку, угадать ту референтную группу, мнения которой возобладают некоторое время спустя. Иначе, как простой и бесхитростной формулой литературной конъюнктурщины эту - в общем, справедливую - мысль не назовёшь. Тут мы видим объяснение попадания Дмитрия Голынко в компанию литературных падальщиков: это активная референтная группа, движущаяся в ногу со временем. Перспектива тут есть.

Помнится, Мандельштам спустил с лестницы литератора, жаловавшегося, что его не печатают. В самом деле, Осипа печатали? Велимира печатали? Марину печатали? Пришло бы им в голову крутиться в дешёвых местах возле дешёвых людей ради будущей своей литературной славы?

Но времена меняются. Те - были романтиками; мы поставим их на книжные полки и забудем о них. Жизнь берёт своё. Надо котироваться, надо зарабатывать, надо быть уважаемым человеком. А то, не ровен час, помрёшь от тифа в дороге, как Велимир, повесишься, как Марина, сгинешь без вести, как Осип... Безымянный святой не надписывает свои творения и погибает безвестной и жалкой смертью. А мог бы неплохо устроиться...

Своё собственное обустройство в этом мире - занятие здравое и оптимистическое. Правда, отнимает слишком много времени и сил. Как опять-таки в одном из юношеских стихотворений Голынко сказано: "Наше время ушло на прорыв". Хорошо бы, чтоб не всё время. Оно ведь конечно и скоротечно. А там, вне времени, суждения референтных групп слушать не будут.

 

V .

Пройдя подводными путями искушённости и хитроумия (одна из поэм в книге «Директория» так и называется: «Итальянские хитрости»), Дмитрий Голынко в стихах последних двух-трёх лет осторожно возвращается к ясности мыслей и чувств. Это, конечно, уже не юношеская распахнутость (с элементами подражания духовным предкам – от Байрона до Бродского). И всё же: здесь есть то, что присутствовало в ранних стихотворных опытах, и что выветрилось из многословных и высокоумных постмодернистских поэм: романтическое противостояние поэта окружающей его человеческой среде. Правда, вместо самораскрытия – неутешительный взгляд. Критическое, немного высокомерное, отчасти брезгливо-издевательское отношение к людям и явлениям текуще-современного мира. Поэзия искренности перерастает в поэзию сарказма.

Очень в этом отношении показательно произведение (что это? длинное стихотворение в несколько сот строк? цикл, составленный из фрагментов? поэма?) под названием «Элементарные вещи». Главный герой – эта самая (в женском роде преимущественно) элементарная вещь. Вообще-то, она – человек. Узнаваемый(ая). Лицо эпохи.

 

нет в ней стыда, нежности и приязни

нет злости, презренья...

...

она небрежно рассаживает гостей

предлагает им закурить, выпить

...

элементарная вещь отправляется на рынок

уцененной белиберды, покупает

на распродаже что-нибудь приятное и полезное

анафему или любовь

 

Правда, человек? Вспоминается, что и среди знакомых есть несколько таких, похожих. Но всё же, человек ли?

 

...человек намного крупнее элементарной вещи

это его делает проходным и неинтересным

 

Человек – и это черта времени – стал неинтересен. Эпоха постгуманизма. А элементарная вещь – интересна, привлекательна, удобна:

 

у элементарной вещи, в принципе

смазливая приятная мордуленция

...

недуги и хвори элементарной вещи

несерьезны, понятны и малоопытному клиницисту

...

она не ломается, легкодоступна

для быстрого и конкретного проникновенья

если с элементарной вещь этим заняться

...

элементарная вещь все делает на славу

слаженно, профессионально, с подъемом

лихачески и ершисто

 

Элементарная человекообразная вещь обладает коренным качеством: она заполняет пространство. Приспосабливаться и имитировать жизнь – её стихия, стихия эпохи:

 

на пляже она прогревает косточки

косметикой перышки чистит, ждет принца

чтоб с голливудской улыбкой, бицепсом бычьим

чтобы подъехал, поострил, отвел на евродиско

...

изничтожил ее непритыкнутую элементарность

 

Она вне истинного бытия, она плодит видимости – поэтому она всегда в русле и в курсе, в ногу и в такт. Она поднимается, как тесто, заполняет собой пустоты разрушающегося социума:

 

элементарная вещь мастер-класс проводит

балует слушателей ординарным ликбезом

...

после занятий она тамадой энтузиастичной

алаверды произносит за правительственные реформы

элементарная вещь привязана к власти

обратное сомнительно

 

И всё-таки, она – прозрачная оболочка вокруг пустоты. Развиваясь, она лопается:

 

элементарная вещь избавляется от марафета

от патины имиджа, от накипи супер эго

от коросты я, после сбрасыванья личины

становится не сложней, намного элементарней

 

Элементарней – до нуля. Чистая, воплощённая энтропия. В ней, а не в политических распрях, не в экономических и социальных передрягах, закон современности:

 

пока элементарную вещь совсем не прижучат

она прихорашивается, в диакритике

преуспевает, скользит на поверхности

не думает о главном

 

Не думать о главном! Вот – лозунг, цель и основное занятие современности! Ни в коем случае не думать о главном! Не смотреть вверх! Не раскрывать себя! Характерно, что автор в этих стихах следует приёму: не пользоваться знаками препинания и ничего не писать с заглавной буквы. Ничто не должно быть выделено. Ничто не должно быть очеловечено и названо по имени. Имён – нет в мире эл. вещей. Нет в нём и множественности: нигде главная героиня не названа во множественном числе. Нет изменений, свойственных жизни: даже падежные окончания для эл. вещей отменены («если с элементарной веЩЬ этим заняться...»). Авторская позиция – противостояние, но какое! Презрение, ирония, сарказм. И – готовность жить с элемнтарной вещью по законам вещной элементарности.

Все мы, наверно, в какой-то мере разделяем авторскую позицию Дмитрия Голынко-Вольфсона. Поэтому холодный ветерок скуки и неискренности веет в залах при чтении стихов. Ненужное это дело – поэзия. И мы хотим поскорее выйти из зала и отправиться на рынок уценённой белиберды вслед за элементарной вещью.

А вообще-то говоря, поэт и критик Дмитрий Голынко-Вольфсон - последний из представителей Пропущенного поколения и первый в поколении новом, Процветающем. Талантливый поэт, перспективный критик, кандидат наук и - самое главное - хороший, в сущности, добрый человек.

Приятно, всё-таки, закончить на оптимистической ноте.


Сайт управляется системой uCoz