25. ФРАГМЕНТЫ

 

 

I.

 

Хошь вопи, хочешь рожей о стенку.

Человечество не услышит. Разбудишь соседку.

Заскрипит засовом, высунется в халате.

Смертью у ней воняет. Лечь да ся поховати.

Лучше бы в Коломягах у церковки рядом,

чтоб никто не глядел любящим взглядом.

Как горох с виноградом. Как портвейн после пива.

Была и у мя жена – вдруг вспомнилось. Ослепило.

Пространство – пустой сундук. Звук вскрыт и оборван.

Никто не услышит. Ухо – никчёмный орган.

Я открываю рот и кричу – чтоб не сбиться

в абракадабре дней и ночей. Чтоб не спиться.

Как Робинзон зарубки на деревянных сваях,

вырубаем поступки в голосовых связках.

 

Накарябал бы писем в Шую или в Самару,

если бы так было можно избавиться от кошмару.

Но та, что в Шуе была - бедная, отлетела.

А та, в Самаре, – легла, подумала и не захотела.

Девушки вообще слушательницы без понта.

Только соседки – вот те бойцы заушного фронта.

Что я о ней да о ней! Грешно без перчаток.

Бог давал мне стихов - никто не печатал.

Был я горд и упрям, за это наказан.

В мёртвой глотке пароль, никому я не сказан.

В песочных часах комок, в колодце льдина,

я всему поперёк. Тень сидит, нелюдима.

 

Вот – опять о себе. А хотел о соседке.

Только – чего о ней? Ясно с ней – краль на сердце.

Под сердцем - казённый дом да поклажа.

Тут я раз пробегал около Эрмитажа.

Колядовал циклон, мело по земле и дальше.

Что-то меня вело. Мимо подъезда дважды

туда и сюда я. Вдруг тьма отворилась,

и странная красавица прямо мне явилась.

Вспыхнула в переносицу неоспоримость лика.

Мне ль не узнать? Мадонна Литта.

Кутаясь в платок, с младенцем на левой

Каблучками цок-цок в темень за снежной лентой.

 

Я за ней по Канавке, к Мойке

по мокрой брусчатке – каждый камень в монокле.

Скользко и снег стекает с ушей за ворот.

Потонул. Потерял. Мокну как ворон.

Вдруг понял: с первых лип до последнего ливня

я помню только Мадонну Литта.

Никого не любил. Бледность красок на грунте.

Лёгкий наклон главы. Нереальные грудки.

Неговорливость рта. Невидящесть взгляда.

Я ухожу туда. Здесь - ничего не взял я.

 

 

      II.

 

Кувыркаясь в сетях василеостровских линий,

автобус разбрызгивал снег, лепестки лилий.

Ехал я с работы; клонило в дрёму.

Кланялся кум в стекле каждому дому.

Индия вспоминалась. Мираж Агра-форта.

Набожный запах роз. Обезьяны у входа.

Иду по краю над Джамной, аж кружит,

меж причудливых крыш и мраморных кружев.

Там вдали за рекой, над айсбергом Тадж-Махала

миражом-дымкой отплясывает Махагала.

Догорали огни. Зной выдавливал лимфу.

Я прилёг на траву. Смоковница опустила листья.

Земля была тепла. Меня сморило.

Закрыл глаза и увидел: такая Мария.

Остренький локоток. Сари простое.

По волосам платок. Сама на престоле.

Влага земли парит. В небе ясном звезда. Скачут.

Так тихонько сидит. Младенца качает.

Голову наклоня, смотрит. Горчит улыбка.

Пронзило меня: Мадонна Литта!

Справа от неё Вишну, Парвати слева.

Иоанн, склонившись, цепи целует слепо.

В колоколе над Джамной копыта бьются.

Скачут волхвы-джинны как сотня юных.

Плотник колотит крест, воин копьё холит.

Смотрит она, и свет в меня входит.

Проснулся. В ясном воздухе догорала

жёлто-розовая белизна Тадж-Махала.

Потянуло дымком. Смоковница стала тёмной.

Пора и домой, в короб бетонный.

В смолистый покой, к нагретым ставням,

изъеденным светом, как страница полууставом.

 

«Ум мой недозрелый, всё ты по углам ходишь,

хочешь дверь в свет открыть, а ключей не находишь.

Отравил тя наш царь, пастырь коровы тощей.

Ходит по кузницам да нож на себя точит.

Наказали боги солнцем страну слепую.

Я-то зряч, молю ум, а вымолю, знать, пулю.

Неможно стало жить, саднит нос вонью хлева.

Бьёт в дверь толпы таран, нет ей, толпе, хлеба.

Засуха съела Нил, в Африке мороз косит.

Бродит нищий у стен, да ножом злата просит.

 

Мир танцует в бездну. Антихрист - гортань плебса.

Тьма объяла свет. Пшеница ищет плевел.

Солнце не обруч - ноль. Душит за горло водка.

Тень влепилась в окно, одинаковоока.

Еду, еду – по льду, по асфальту, по рельсу.

Бледные - там, в аду, через огненну реку.

Голых гонят стада, рвёт вода чрева хилых.

Стаи шнырк в никуда перепончатокрылых.

Выгрызают живот, жгут гортани расплавом,

режут рёбра; их рот медным воем распластан.

Жмут щипцами из жил, топят в вареве чёрном.

Тырк в живое ножи, спицы в лица - ничо им.

Червь из бездн, невесом, камень, ливень из пепла.      

Где я? Угол Восьмой и Большого проспекта».

 

 

III.

 

Я сегодня гулял по убогой Двинской

вдоль унылых домов, набережных длинных.

С юга в крыши втыкалось солнце прямое.

В грязных проёмах маячило море.

Нависали сосульки, весна веселилась.

Хотел я, чтобы вон та на меня свалилась.

Томило; аж затылок чесался под кепкой.

Чтоб так: раз – и всё, капелью, копейкой.

Странно: вот я иду, вдыхаю луж буйство,

солнце в глаза кладу – и вот я не буду.

Сияние сверкнёт, расколется и погаснет.

Темнота. Что за ней? Свет противопоказан.

Мы – кроты в земляной осыпи, в норах,

в тёплом белье зимой, в камерах, в моргах.

Спеленали, несут. Стража одежды делит.

Приведены на суд. Бедные наши дети!

Мы рождаем сирот – северам, тихим зорям,

в тундры за строем строй. Кем я мобилизован?

Мозг – записка во тьму. Глаза - дыры для ветра.

Наискосок: «Ему!» - по белизне конверта.

Я топ-топ по Двинской, поворот на Обводный.

Синий купол звенит над шевелюрой вольной.

Не видать, где залив: трубы пространство cъели.

Пригорошню за литр. Ни иудей, ни еллин.

 

Замучил меня вопрос: откуда зло в мире?

Весь вечер сидел, обхватив руками.

Ночь настала, лампа выплыла в митре.

Не успокоился. Ходил по камере.

Утро встретил, докуривая остаток вдоха.

Ничего не понял. Видение. Обморок.

(или по телевизору? или водка?)

Будто - после атомной бомбы:

люди шли, куда не зная, с узлами,

меж бивнями бетона, как поруганные девственницы.

Шли, мёртвые. На развалинах

стоял (уже умеет стоять) младенец,

голый,

месяцев десяти,

с перекошенным от детского крика ртом,

брошенными глазами-чашками.

Он орал,

содрогаясь от собственного ора,

а его десятимесячная кожа была уже обуглена

радиоактивными альфа-лучами.

 

Ничего я не знаю.

Не могу я в рифму.

Кто-то же это сделал - в Хиросиме.

Кто-то это сделает 

с моей дочерью,

с моим сыном.

А, Мадонна Литта?

 

 

IV.

 

Утро в большом городе. Последнее утро.

Солнце встало на севере. Блеск на пулковском куполе.

Расходились с работы усталые проститутки.

Горе вам, спящие: вам не проснуться.

Горе смеющимся: их рты застынут оскалом.

Горе глядящим вдаль, глазам их хрустальным.

Горе шагающим, топчущимся по остановкам.

Катит на нас зима стоп-кадром стооким.

Атомная зима, не сжатая льдом весенним.

Горе беременным, и кормящим грудью, и всем нам.

Все мы встаём с утра, завтрак да на работу.

Не думаем, что пора мировому аборту.

Не думаем ничего – поздно, наш ум погашен.

Нам горе, пьянчугам горьким, и девушкам нашим.

Нам в метро не успеть, в лужу ребром дырявым -

как в Московский проспект Пулковским меридианом.

 

 

V.

 

День боли Божией – навылет из сердца,

света не будет больше… - У них день веселья:

пляшут, кожа для ласк, губы кладут на губы.

Керосиновых ламп – даже и их не будет.

Нюхают пену рта, в глотки – гнилое пиво.

Катится темнота, грохнуло, ослепило.

Не во время чумы – не вывезет больше.

Прожектора черны в день боли Божией.

Черви ползут из вен, вонь от гниющей крови.

Кончился Человек, напечатались клоны.

Мальчуганы без лиц, девочки-недомерки.

Лучики в безднах линз вспыхнули и померкли.

Это – последний кап. Воскресение близко.

Так верёвку в руках греет самоубийца.


Сайт управляется системой uCoz