19. ИЗ
КОМАНДИРОВОЧНОГО ДНЕВНИКА
Жизнь в Белоцарске –
скука, Тоня, Ирочка,
когда б не эта милая башкирочка,
с которой мы тогда
спознались в поезде,
с которой было бы тепло
на полюсе,
которая мне говорила колкости,
когда заглядывался я в её монгольские,
которая меня не целовала,
а только губы нехотя давала,
к которой тень моя кралась по стеночке,
когда я, пьяный, спал в её постели.
Она меня не то что бы обманывала,
отодвигала, только прикарманивала,
как будто недовольно отдавалась,
ах, не любила – интересовалась.
Конечно, скучно в городишке маленьком,
затерянном в пустой степи за маревом,
где восемь месяцев зима с метелями
и чёрен снег от копоти котельных.
Тем более, что ни родни,
ни ласкового,
и маленькая дочка-сероглазка.
Я так и не усвоил эти тонкости:
кто дочке подарил глаза эстонские,
соединив в серьёзности девчачьей
балтийский лёд со степью одичалой.
Что мне за дело до уездной нравственности?
Мне просто это тело очень нравилось,
наполненное нежностью кочевничьей,
замедленной, как будто бы ничьей ещё.
А муть житейская нас не касается.
Всё сложится. Так мне тогда казалось.
Грешно не насладиться, если хочется:
жизнь, как командировка, скоро кончится,
наутро в путь – за тридевять и дальше, -
кто знает, свидимся ль ещё… Когда
ещё…
Я провожал её – в ничто
отчаливал,
в грудь целовал на лестнице отчаянной,
в прихожей тьма, снимал ботинки тихо.
Ложился рядом с ней. Будильник тикал.
А утром, ёжась, уходил по дождичку,
тихонько – чтоб не потревожить дочку.
Так повторялось дважды или трижды.
Она мне вслед кивала чёлкой стриженой,
не говорила, прислонясь
стояла
и дверь за мной без звука затворяла.
Я уходил в пустую свежесть улицы,
умытой августом, с домами-ульями,
шагал, вдыхая воздух тополиный,
навстречу Купине Неопалимой…